Григорий Климов «Красная Каббала». Приложение 10

Об антисемитизме


Из постановления принятого на заседании СНК от 25 июля 1918 года

...Совет Народных Комиссаров объявляет антисемитское движение и погромы евреев гибелью для дела рабочей и крестьянской революции и призывает трудовой народ Социалистической России всеми средствами бороться с этим злом...

...Совнарком предписывает всем Совдепам принять решительные меры к пресечению в корне антисемитского движения...

Председатель Совета Народных Комиссаров
Вл. Ульянов (Ленин)


Ответ на запрос Еврейского телеграфного агентства из Америки

Отвечаю на Ваш запрос.

Национальный и расовый шовинизм есть пережиток человеконенавистнических нравов, свойственных периоду каннибализма. Антисемитизм, как крайняя форма расового шовинизма, является наиболее опасным пережитком каннибализма.

Антисемитизм выгоден эксплуататорам, как громоотвод, выводящий капитализм из-под удара трудящихся. Антисемитизм опасен для трудящихся, как ложная тропинка, сбивающая их с правильного пути и приводящая их в джунгли. Поэтому коммунисты, как последовательные интернационалисты, не могут не быть непримиримыми и заклятыми врагами антисемитизма.

В СССР строжайше преследуется законом антисемитизм, как явление, глубоко враждебное Советскому строю. Активные антисемиты караются по законам СССР смертной казнью.

И. Сталин
12 января 1931 г.

Впервые опубликовано в газете “Правда” №329, 30 ноября 1936 г.


Вместо послесловия:

Как убили моего мужа

Воспоминания М. В. Меньшиковой

Тихо и скромно жили мы в Валдае. Наш достаток, плод долговременного, неустанного труда мужа, исчез как дым. Мы стали почти нищими. Все заработанное мужем отняли, отняли и все, что он мог бы еще заработать, так как перестали печатать, написанное им.

Трудно было сводить концы с концами. Моя мама переселилась к нам, чтобы помочь нам, приглядывая за нашими малолетними детьми. Она ежедневно занималась с ними, разделяя труд преподавания с мужем. Детей у меня было шестеро, мал-мала меньше, и я ожидала седьмого. Муж учил их, гулял с ними и ходил на службу. Я хлопотала о пропитании семьи, стряпала, хозяйничала. Все возрастающая дороговизна и угроза голода тревожили меня из-за бедных ребятишек. Мы уже поговаривали о переселении в Саратовскую губернию, в уездный городок, где, как нам писали, все же легче было прокормиться бедным людям.

О, если бы мы успели осуществить это намерение. Но вот неожиданно, негаданно, 1 сентября, в субботу, в половине восьмого утра к нам вторгаются четыре солдата и один штатский. Не предъявляя никакого ордера, они спрашивают прислугу – дома ли товарищ М.

Прислуга отвечала: "Дома. Они у себя наверху. Я пойду доложу".

Но они удержали ее, говоря, что сами пойдут наверх. Услыхав это, старшая дочь моя, десятилетняя Лида, прошмыгнула наверх раньше их. Муж стоял у умывальника и мылся. Встревоженная Лида сказала ему: "Папа, к тебе солдаты". Я тоже была наверху. Солдаты вошли.

– Вы товарищ Меньшиков?

– Да.

– Товарищ Меньшиков, мы должны у вас сделать обыск.

– Пожалуйста.

Товарищи принялись за дело, рылись в комоде, перебирая всякую мелочь. Увидав авторский значок, старший солдат сказал:

– Это монархический значок.

Я не утерпела и сказала ему:

– А у вас что это болтается, скажите, пожалуйста.

– Это? Это тоже монархический значок.

– Ну вот видите. Вы его еще носите, а у нас он только лежит в комоде.

Перевернув все вверх дном, они добрались до старенького кортика, который муж бережно хранил в память своей юности и морской службы.

– Почему кортик не был сдан своевременно?

Муж поспешил отыскать и предъявить им квитанцию о своевременной сдаче оружия. Кортик же этот ему разрешили оставить на память по его просьбе.

Из чемодана вытащили все старые дневники мужа, пачку писем и вырезки из "Нового времени". Покончив с обыском, гости заявили:

– Товарищ Меньшиков, мы должны вас арестовать. Эти слова поразили меня как громом. За что? Что он сделал? Что они нашли? Разве можно так ни с того, ни с сего уводить из дома мирного обывателя, ни с чем с подозрительным не уличенного. Так нельзя...

Я еще не верила своим ушам. Дети тоже испугались, стали плакать и просить солдат, чтобы отца не уводили.

Муж старался нас успокоить, но это было нелегко. Не зная, что сказать им, я бросилась на колени перед этими сильными мира. Я дрожала и рыдала и как могла умоляла их не уводить мужа, оставить его с нами.

Старший солдат сказал, мне:

– Вы культурная дама и так поступаете.

Я сказала, рыдая:

– При чем тут культура! У детей хотят отнять отца, у меня – мужа.

Дети заплакали еще сильнее, и, вероятно, чтобы успокоить нас, этот человек сказал, что после допроса мужа освободят. Мы поверили, но продолжали плакать. Обидно было нестерпимо.

Человек сидел у себя дома, безропотно перенес и то, что у него отняли состояние, и то, что его лишили работы, которая была его жизнью. Все это он перенес не возмущаясь, ни в каких заговорах или попытках восстановить старое не участвовал, учил своих детей. Никого он не трогал, никого не проклинал, подчинялся всем декретам, приспособлялся к новой жизни, и вот ни за что уводят куда-то, обижают его и нас.

Мужу разрешили одеться и выпить стакан чаю. После этого он простился с нами, перекрестил каждого из нас и, окруженный вооруженной стражей, вышел из родного дома навсегда.

Тут мы еще больше почувствовали горе, обиду и любовь к нему. Все рыдали: моя мама, я, няня, дети и прислуга. Горе ведь обрушилось так неожиданно... Его увели в тюрьму, где сидело уже много валдайских купцов, взятых заложниками.

Я оставила плачущих детей с мамой и, чувствуя, что что-то надо делать, не теряя ни минуты, надо помогать ему, надо найти заступников, бросилась к знакомым Птицыным за советом. Молодой сын Птицыной был арестован в эту же ночь, но наутро его уже выпустили на поруки. Может быть, освободят и мужа или хоть разрешат мне свидание с ним. Он сам лучше что-нибудь придумает, научит меня, что делать.

Птицыны советовали мне не просить свидания с мужем сегодня же, а пойти туда лучше в воскресенье. Но когда в воскресенье я пошла просить о пропуске в тюрьму, мне сказали, что разрешить свидание нельзя. Нет служащих, от которых это зависит. Притом власть вчерашних распорядителей уже и прекращается, так как в Валдай прибыл Главный Военный Полевой Штаб.

Вернувшись домой ни с чем, я поспешила послать мужу его спальный прибор, хлеба, яиц и записку, которую ему и доставили, несмотря на все затруднения. В понедельник утром я пошла со старшими детьми Лидочкой и Гришей в Главный Военный Полевой Штаб, помещавшийся на Торговой улице в доме Ковалева. Мы стали читать надписи на стенах этого дома "Комендант", "Комиссар", "Председатель Главного Штаба". Войдя, наконец, в указанную нам комнату, мы увидели там за столом только несколько молодых людей. Один из них занимал место Председателя. Я заметила у него на пальце чудный бриллиантовый перстень.

Я стала просить у него пропуска для свидания с мужем, я все-таки не надеялась на то, что свидание наше состоится и что он укажет мне пути, назовет кого-нибудь, кто мог бы его защитить. Сама я решительно не знала, что делать, только с мукой чувствовала, что время дорого, что нельзя терять ни минуты.

Молодой человек, выслушав мою просьбу, спросил меня:

– Как ваша фамилия?

– Меньшикова, – был мой ответ.

Тогда он понизил голос и как бы по секрету пробормотал:

– Я хорошо знаю вашего мужа, мои родители были близко знакомы с ним.

Обрадованная, я спросила:

– Как ваша фамилия?

Он шепнул еще тише: "Князь Долгоруков. Но прошу Вас никому не говорить этого".

Сдерживая свою радость и чтобы не выдать его перед другими сидящими в этой комнате, я шепотом сказала: "Хорошо".

Какая неожиданная радость. Князь прямо пообещал содействовать в освобождении мужа. Однако в пропуске на этот день он мне отказал. Все же я вернулась домой, окрыленная надеждой. Приготовив мужу обед, я сама понесла ему в тюрьму, взяв с собой и детей.

Детям было дико... что папа в тюрьме. За что?

Я не могла понять, как это можно ни с того ни с сего посадить в тюрьму совершенно невинного человека.

Хорошо, что князь Д. поможет. И хоть обед передадут мужу. Вернувшись домой, я получила первую записку от мужа, переданную нашей няне – Ирише – одной из ее знакомых.

Во вторник утром я снова поспешила в Штаб, надеясь на этот раз получить разрешение на свидание с мужем. Князь Долгоруков занимал свое место Председателя. Выслушав меня, он громко заявил, что муж мой настолько важный преступник, что никакого пропуска к нему дать нельзя. И по всей вероятности, для суда над ним его повезут в Новгород. Я решила, что куда бы его ни повезли, я поеду с ним, и сказала об этом князю.

Тогда он громогласно заявил мне, что назначение Штаба состоит в том, чтобы чинить суд скорый и справедливый. Князь заявил, что сам он не будет допрашивать мужа, так как он лично знаком с ним. Это могло бы навлечь на него нарекания.

А я, развеся уши, выслушала все, что говорил мнимый князь, который оказался совсем не Долгоруким, а евреем Гильфонтом, студентом медицинской академии. Бедный, бедный муж мой, бедные мои дети.

Когда в среду я снова пришла за пропуском, мне сказали, что Гильфонт уехал в Новгород. Я обратилась к заменявшему его молодому человеку, русскому, здоровому и раскормленному. В самой грубой форме он отказал мне в пропуске и сказал, что муж мой преступник.

Он призывал к еврейским погромам. Я возразила, что мой муж никогда не призывал к погромам. Если он и порицал иной раз деяния евреев, то точно так же, как порицал и деятельность всех других людей, если она была во вред России... Он не соглашался с этим и говорил: – Ваш муж писал за деньги...

Я заметила, что всякий берет деньги за свою работу. И вы берете деньги за вашу работу. Во всяком случае я вас прошу не говорить мне дурного о моем муже. Но он не унимался.

– У нас есть доказательства того, что он призывал к погромам. Вот они...

Он указал рукой на вырезки из старого номера "Нового времени", взятые у нас при обыске.

Дневник мужа и письма к нему валялись у них тут же на подоконнике. Все это было очень бально. Кто же может дать мне пропуск для свидания с мужем?

Комендант направил меня к комиссару. Комиссар Губа выслушал мои слезные просьбы, сказал, чтобы я пришла за пропуском лучше вечером, часов в семь. Тогда у него может быть, будет время поговорить со мной, а теперь ему некогда. Я пошла вечером и с семи часов ждала очереди в приемной. Долго, долго пришлось ждать. Сердце болело, голова кружилась от тревожных мыслей. Наконец, комиссар вышел ко мне и спросил, что мне нужно.

– Свидания с мужем.

– Нельзя.

Я так плакала, что он велел меня выгнать из Штаба. Я покорилась и ушла, но в четверг вернулась попытать счастье. Страшно было пропустить благоприятную минуту, благоприятную встречу, благоприятное настроение судей. Ведь через кого-нибудь Бог поможет нам. Надо ловить, искать... В четверг в Штабе не было ни Гильфонта, ни вчерашнего комиссара, ни коменданта. На этот раз я нашла там молодого человека лет 19-ти с прекрасными грустными глазами. Я подошла к нему и стала просить о пропуске. Он пообещал походатайствовать за меня, но дать пропуска сам он не мог. Я вернулась домой. Там мне передали письмо от мужа. Он писал, что был уже допрос всем арестованным. В одной камере с мужем сидели наши купцы: Н. В. Якунин, М. С. Савин, В. Г. Бычков, Я. Б. Усачов, и двое юношей Б. Виноградов и Н. Савин. При допросе мужу сказали: "Можете быть покойны. Вы свободы не получите". Он спросил:

– Это месть?

– Да, месть за ваши статьи, – был ему ответ.

Письмо было написано на клочке газетной бумаги. Бедный муж просил прислать детей в сад, прилегающий к тюрьме. Ему хотелось хоть издали посмотреть на своих малышей. Он писал, что каждый день в 12 ч. и 4 ч. он подходит к окну, к решетке, и смотрит, не гуляют ли в саду его детишки...

Мы жили на противоположном конце города и никогда раньше в этот сад не ходили. Письма мужа были полны ласки и заботы о них.

Он писал, что в сердце у него еще теплится слабая надежда на сохранение жизни.

Я послала в прилегающий к тюрьме сад четырех старших детей. Только две младшие крошки остались дома. Сама я пришла в сад несколько позже. Отыскав детей, я сейчас же увидела и своего бедного заключенного в четвертом окне второго этажа. Я горько плакала и показывала рукой на свое сердце, чтобы сказать: "Смотри, как мне больно. Как невыносимо тяжело и больно выносить то, что с тобой делают".

Он тоже отвечал понятными мне жестами, что и ему очень тяжело, и я видела, как он, бедный, горько плакал, глядя на нас из-за решетки. Несчастные дети, широко раскрыв глаза, смотрели на папу, который из-за тюремной решетки благословлял их и посылал им воздушные поцелуи. Он не сводил с них глаз и, казалось, не мог достаточно наглядеться на них. Подле него стоял у окна знакомый нам Савин, тоже арестованный. Сорок минут провели мы в этих немых разговорах, говорили глазами, сердцами, горестно и жадно глядя друг на друга.

Когда муж сделал знак рукой, чтобы мы уходили, мы пошли, не подозревая, что это свидание было последним, что мы уже не увидим его живым. И настала пятница, страшная злополучная пятница, принесшая мне такой тяжелый удар, удар, рубивший и мою жизнь, и жизнь детей. С утра у нас что-то загорелось в трубе, мы испугались пожара. Поднялся переполох, из-за которого запоздал обед мужу. И когда няня принесла обед в тюрьму, ей там сказали, что Меньшикова увели в Штаб на допрос.

В этот же день сын Савина принес мне пакетик от мужа, это было утром. Развернув его, я выронила из бумаги обручальное кольцо и испугалась. Муж возвращал мне кольцо. Мне стало жутко и страшно. Задыхаясь от волнения, я стала читать. Муж посылал прощальное письмо мне, детям, бабушке, друзьям и близким людям, любившим его, ценившим его. Он прощался со всеми и писал, что умирает жертвой евреев, не видя, не сознавая своей вины. Детям он посылал кусочки сахара и по леденцу. Читая и разглядывая присланное, мы горько плакали. Долго не смолкали в нашей комнате стоны и рыдания. Мама старалась утешить нас и говорила, что муж по своей мнительности, может быть, преувеличивает опасность и напрасно только расстраивает себя и нас. Неужели не спасти его? Неужели правда перед ним смертельная опасность?..

Окончательно теряя голову, я снова бросилась в Штаб. Надо было искать защиты, спасенья... Но где найдешь их? У входа в Штаб, внизу, у лестницы, я увидала того юношу, который накануне обещал мне ходатайство. Я узнала, что его фамилия – Давидсон.

Увидав его, я подошла к нему и стала просить о пропуске. Он посмотрел на меня, взял меня за руку и сказал: "Как мне вас жаль. Зачем вы так убиваетесь, зачем? Не плачьте. Ваш муж будет жив. Завтра я вам достану пропуск к нему".

Я спросила:

– А сегодня суда не будет?

– Какой же может быть суд, когда Комиссар и Председатель суда уехали в Новгород. Успокойтесь, успокойтесь. Все будет хорошо.

– Да... Правда...

Мое наболевшее, измученное сердце переполнилось горячей благодарностью к этому доброму человеку. Видимо, он сочувствовал моему горю, понимал его. Я схватила его руки и стала с благодарностью целовать их, обливая их слезами. Как я благодарила его за себя и своих детей...

Я поверила тому, что он поможет спасти мужа, поможет сохранить ему жизнь. Ведь в этом все... В этом главное. Как ни ужасно, как ни мучительно все, что мы переживаем, но готовы тупеть и худшее, готовы выносить еще что угодно, только бы сохранить ему жизнь и не допустить злодеяния. Несколько успокоенная и обнадеженная Давидсоном, я иду домой и на городской площади встречаю знакомую купчиху. Она останавливает меня и радостно сообщает, что из Петрограда приехал некий Ликас и что он просил передать мне, что в Петрограде усиленно хлопочут за мужа. В разговорах об этом мы дошли до ее дома. Она вызвала Ликаса, который сейчас же рассказал мне, что инженер Оранжереев усиленно хлопочет об освобождении мужа. Переговорив с Ликасом, я решила немедленно послать еще в Петроград срочную телеграмму для ускорения и усиления ходатайства. У меня не было с собой денег, но Ликас вызвался сейчас же отправить телеграмму в Петроград. Прощаясь со мной, моя знакомая взяла с меня слово, что я сегодня же отслужу молебен св. Трифону и Иоанну Воину. И я вернулась домой почти вполне успокоенная.

Накормив обедом всех своих, я заперла дом, и мы все вместе – бабушка, няня, дети, я и прислуга – пошли служить обещанный молебен, но горе: подойдя к церкви, мы увидели, что собор и церковь Введения закрыты. Служить молебен можно было только на кладбище.Неужели Бог не хотел выслушать нашей общей дружной молитвы?

Мы снова приуныли. Стало тяжело и жутко. Я послала няню к тюрьме в сад, вместе с детьми надеясь, что муж уже вернулся туда, а сама поспешила отнести Ликасу деньги за телеграмму. Хотелось убедиться в том, что он послал ее. Мама вернулась домой. Пока дети шли с няней к тюрьме, стал накрапывать дождь, поднялся ветер, все сильнее и сильнее, разыгралась настоящая буря. Видно, и небо возмутилось совершаемым грехом.

Разве не грех было это осуждение на казнь невинного человека, честного труженика, талантливого писателя, трудами и талантливостью которого гордилась бы всякая страна, в которой люди не сошли с ума.

Небо омрачилось. На озере забушевали волны. Лодки так и рвало, так и бросало. Казалось, любимое озеро моего мужа кипело гневом, скорбью и негодованием.

Дети с няней дошли до Штаба и остановились в воротах, чтобы переждать ливень и бурю. Только старшая моя девочка, 10-летняя Лидочка, невзирая на ливень, побежала в лавку за мясом. Остальные дети укрылись от непогоды в Штабе.

Няня услыхала тут, что сейчас идет суд над моим мужем. Не прошло и десяти минут, как дети услыхали громкое бряцание оружия, говор и смех, и на улицу высыпало человек 15 вооруженных солдат-крсногвардейцев. Это была стража, окружающая мужа. Он шел среди них в одном пиджаке и своей серенькой шапочке. Он был бледен и поглядывал по сторонам, точно искал знакомого доброго лица.

Неожиданно увидав детей так близко, он просиял, рванулся к ним, радостно схватив на руки самую маленькую Танечку и крепко-крепко прижал ее к груди. Муж поцеловал и перекрестил ее, хотел поцеловать и благословить и тянущуюся к нему Машеньку, которая с волнением ждала своей очереди, но его грубо окрикнули, приказывая идти вперед без проволочек. Муж гордо посмотрел на них и сказал:

– Это мои дети. Прощайте, дети...

Он успел сказать няне, что его ведут на расстрел. Пораженная ужасом, няня замерла на месте, затем убедилась, что его ведут действительно на расстрел переулочком к берегу озера, которое он так любил. О подробностях казни нам после рассказывала мещанка, видевшая убийство из своего дома, находящегося напротив места расстрела. Придя под стражей на место казни, муж стал лицом к Иверскому монастырю, ясно видимому с этого места, опустился на колени и стал молиться.

Первый залп был дан для устрашения, однако этим выстрелом ранили левую руку мужа около кисти. Пуля вырвала кусок мяса. После этого выстрела муж оглянулся. Последовал новый залп. Стреляли в спину. Пуля прошла около сердца, а другая немного повыше желудка. Муж упал на землю. Лежа на земле, он конвульсивно бился, он бил руками об землю, судорожно схватывая пальцами ее. Сейчас же к нему подскочил Давидсон (будь он навеки проклят) с револьвером и выстрелил в упор два раза в левый висок.

Слова свои Давидсон, наконец, привел в действие. Как рассказывали после мне вместе сидевшие с мужем, при допросе (это было в тюрьме), при котором был и Давидсон, он сказал:

– Я сочту за великое счастье пустить вам (мужу) пулю в лоб.

Дети расстрел своего папы видели и в ужасе плакали. Извергам было мало одной казни. Через четверть часа после расправы с мужем, бедным мучеником, на то же место привели другого невинно осужденного молодого человека, почти мальчика, сына уважаемого М.С.Савина. Восемнадцатилетний юноша, только что окончивший реальное училище, отсидел три месяца в тюрьме, после чего выслушал смертный приговор. Выйдя из Штаба, молодой человек увидал своего несчастного отца, который подошел к Давидсону и просил у него разрешения проститься с сыном. Давидсон учтиво ответил:

– Сделайте одолжение, если желаете, чтобы в результате оказалось два трупа, а не один.

А бедного юношу повели на то же место, где только что убили моего мужа. Несчастный старый отец шел сзади, издали благославляя сына и горестно выкрикивая, сквозь слезы:

– Прощай, дитя мое ненаглядное. Прощай, моя радость, дорогой мой сын. Да благословит тебя Христос... Прощай, сынок.

Но сын его шел храбро на расстрел. Встречаясь со знакомыми, он улыбался и прощался с ними. При повороте за угол в переулок, к месту казни, молодой Савин снял фуражку и в последний раз поклонился своему отцу, прощаясь с ним. Молодой человек просил, чтобы ему не стреляли в спину, говорил, что он готов встретить смерть лицом к лицу. Этот мученик также был убит с нескольких залпов. Двумя пулями в сердце и одной в живот он был убит. Но когда этот юноша упал на землю, к нему подбежал красногвардеец и еще раз выстрелил в упор в висок. Мозги вылетели у молодого человека, обрызгав издевавшегося над убитым. Во время второго издевательства над жизнью человека труп мужа еще лежал тут же.

После свершения казни Давидсон подошел к убитому горем старику и сказал ему с изысканной любезностью:

– Ваш сынок прислал вам последний привет. – И он сделал жест рукой, означавший, что сына уже нет в живых.

Савин-отец стал просить, чтобы ему выдали тело убитого. Давидсон разрешил это, а затем отправился еще в квартиру казненного, чтобы передать последний привет сына несчастной матери.

Отцу убитого юноши, когда он увозил тело сына домой, пришлось мозг подбирать в платок.

Пока совершались эти ужасные злодеяния, я ничего не подозревая и твердо надеясь на успех петроградского ходатайства, отнесла деньги за телеграмму и спокойно пошла домой. Я не слыхала даже выстрелов, которые слышали все, кто был на улицах. Проходя мимо дома моих знакомых – Птицыных, я увидела заплаканные лица девочек. Я также заметила, что их прислуга, увидав меня с балкона, точно отшатнулась в ужасе. Что с ним, что такое?.. Я вошла к ним и прямо спросила: "Что случилось?"

Елизавета Петровна Птицына, смущенная и печальная, ничего не ответила, но молча поднесла мне ложку брома. Я удивленно спрашивала, зачем это, и говорила, что я совсем спокойна.

Тогда она сказала, что в Штабе идет суд над мужем и чтобы я шла туда. Я не поверила. Ведь мне сказали, что суда не будет. Но она настаивала на том и дала мне в провожатые своего взрослого сына Костю.

Мы побежали вдвоем под страшным ливнем. Поднимаясь по лестнице на площадке, в густых облаках табачного дыма я увидела мальчишек-красногвардейцев, довольных, сытых, гогочущих. Спрашиваю:

– Правда ли, что судят Меньшикова?..

В ответ взрыв грубого хохота. И сквозь смех вопросы: "Это ученого этого? Это профессора в золотых очках? Да его уже давно расстреляли на берегу озера". Я, как ужаленная, вскрикнула: – Звери проклятые!..

Толпа бросилась на меня с винтовками.

– Ты смотри, – кричали солдаты. – Ты у нас поговори...

Но я потеряла сознание и тут же упала как мертвая. После того как на меня вылили ковш холодной воды, я очнулась. Я обезумела от горя и ужаса. Мысли мешались. Я то рвалась к озеру, то просилась в тюрьму. Костя Птицын не отходил от меня и отвез домой. Здесь ждало меня новое горе с мучительнейшими переживаниями. Я увидела моих несчастных сирот, измокших, дрожащих, бледных, перепуганных и горько рыдающих. Больше всех убивалась и плакала трехлетняя Машенька. Она ломала крошечные ручонки, горестно твердила, не переставая: "Папочку убили злые люди"...

Моя старшая дочь Лидочка, возвращаясь одна из лавки, почему-то пошла не обычным кратчайшим путем, а берегом озера. Подойдя к краю берега, она увидала на земле что-то прикрытое плащом, и на вопрос к стоящим тут же людям, что это, бедной девочке ответили: "Твой папа". Лида зарыдала и бросилась бежать домой. Она сказала мне, что и сама узнала папу по сапогам, узнала по его ногам.

Непрерывные вопли и плач все время стояли у нас в квартире, включая и прислугу.

Бабушка и Лидочка поехали в Штаб просить, чтобы нам отдали тело мужа. Выслушав просьбу бабушки, Давидсон сказал:

– Кто что заслужил, то и получил.

Бабушка заметила:

– Зять мой далеко не то получил, что заслужил.

Услыхав ее слова, красногвардейцы стали негодовать и сказали ей: "Ты, бабка, помалкивай, а то и с тобой разделаемся. Бери свое собачье мясо. Нам оно не нужно". Перепуганная Лидочка стала торопить бабушку домой. Тела все равно еще нельзя было получить, так как милиция была закрыта. Когда мать моя выходила из Штаба, Давидсон, преисполненный услужливости, вынес ей пальто мужа.

И вот настала страшная, убийственная, мучительная ночь. Надо было понять, перенести, пережить эту ночь, понять, что не спасли, дали убить, казнить. Боже, Боже... утром в субботу я отправилась в милицию с няней Иришей, где я получила разрешение на выдачу мне тела. Мы вошли в покойницкую при земской больнице. Муж лежал на полу. Голова его была откинута назад. Он лежал с открытыми глазами, в очках. Во взгляде его не было ни тени страха, только бесконечное страдание. Выражение, какое видишь на изображениях мучеников. Правая рука мужа осталась согнутой и застыла с пальцами, твердо сложенными для крестного знамения.

Умирая, он осенял себя крестом. Я упала перед ним на колени, положила голову на его израненную грудь и, не помня себя от муки, долго выдачи голосила, как простая баба. Я силилась приподнять дорогую мне голову, но не могла. А из окружающих никто не хотел помочь мне. Вероятно, боялись.

С величайшим трудом мы все же вдвоем с Иришей подняли тело и положили его на дрожки. Я обняла моего покойника и так повезла через весь город. Не знаю, какими словами передать все то, что я чувствовала, убитая горем, беременная, пораженная так неожиданно разразившимися событиями.

Я так гордилась мужем, гордилась его умом, душой и талантом, его честностью и правдивостью, его трудолюбием. Как ни чернили его своей клеветой не согласные с ним писатели, все же много было людей, понимавших и ценивших его. И за детей я гордилась таким отцом. Я знала, что во всякой другой стране его ценили бы, берегли и оградили. А здесь... За что у меня отняли и так зверски такого мужа, у детей такого отца. Теперь мне осталось только это дорогое, холодное, изувеченное тело человека, с которым я жила одной жизнью.

Мы привезли его домой. Ушел под стражей, вернулся холодным трупом. Спасибо, соседи мои Степановы помогли мне внести его в дом и положить на стол. Бедные дети, пораженные, испуганные, печальные подошли к нему близко. И все мы вместе плакали.

Труп закоченел. Пришлось разрезать одежду, и мы увидели его ужасные раны. Стреляли в сердце. В груди был вырван кусок тела. Мы стали закладывать раны марлей, промывать и забинтовывать их. Убрав тело, мы положили его на стол. Изверги, что они сделали с ним...

На второй день, слава Богу, в мое отсутствие зашел к нам Давидсон. Он попросил показать ему покойника, но мама не исполнила его желания. Тогда он повторил: "Кто что заслужил, то и получил".

Бабушка спросила его, почему пуля засела в лобной кости, ведь стреляли в сердце. Убийца сказал:

– Это сделал я, чтобы прекратить конвульсии...

Он сказал еще бабушке, что был поражен героизмом, с которым муж шел на казнь. Мама моя ответила:

– Зять мой и не мог идти иначе.

Увидав у нас портрет мужа, Давидсон стал просить, чтобы ему отдали один из них. Мама отказала.

Няня же Ириша, думая, что он искренно желает получить изображение покойного, вынесла принадлежащий ей фотографический снимок и отдала ему. Его вывесили в Штабе с надписью:

"Меньшиков, расстрелянный 7 сентября как контрреволюционер вместе с Косаговским и Савиным". Места, где засели пули, на фотографии были также прострелены. Давидсон также спросил мою мать, каково мое материальное положение. На ответ мамы, что очень тяжелое, он заметил, что МЫ позаботимся о детях и поместим их в школы. Он вынул 5 керенок по 20 рублей и протянул их маме для передачи мне. Мама подумала, что это деньги убитого, хотела дать ему квитанцию в получении их, но Давидсон с важностью сказал:

– Нет, это мое личное пожертвование, мое пособие вашей дочери.

– Простите, но я не посмею предложить ваших денег дочери, – так отвечала мама на его пожертвование, и ему пришлось убрать свои серебреники. Кроме него, к нам из Штаба приезжал еще верховой, сын комиссара Губы. Он отрапортовал, что прислан из Штаба просить у меня цветов из нашего сада для украшения могилы убитого комиссара Николаева. Я сказала, что у меня нет цветов даже для своего дорогого покойника, а если они желают наломать цветов в саду, пусть ломают.

Похоронили мы нашего талантливого журналиста и критика очень скромно, на кладбище у вокзала. Могилу вырыли у самого алтаря кладбищенской церкви.

Дети горько и неутешно плакали, и опять больше всех убивалась и рыдала маленькая Машенька. Заливаясь горючими слезами, она горестно бормотала:

– Бедный мой папочка. Бедный, бедный папочка.

Глядя на их непосильное детское горе, хоронивший мужа священник тоже плакал. После погребения мужа, я просила копию с приговора суда. Мне ее дали. В этом документе вина мужа была обозначена, как явное неподчинение Советской власти.

Зная, что это совсем неправда, я спросила выдавших копию.

– В чем же, однако, выразилось это неподчинение. Когда, кому и где он не подчинялся?

Мне ответили:

– Он подчинялся Совету из-под палки.

И за это убили человека с душой и талантом, конечно, убили, не ведая, что творят.

И после такой жестокой и возмутительной расправы с моим мужем ко мне еще явился Председатель ИХ клуба заявить, что ему нужны для клуба висячие лампы и люстры.

Впрочем, взглянув на мою лампу и вообще на нашу нищенскую обстановку, он сейчас же сконфуженно удалился. В сороковой день после смерти мужа явился ко мне другой военный, тоже из клуба, чтобы я отдала им библиотеку мужа. Я сказала, что у покойного не было библиотеки. Остались кое-какие научные книги, которые едва ли пригодятся для клуба.

– Почему, – обиделся пришедший, – у нас в клубе все высокообразованные люди.

Позже я узнала, что на суде мужа был один очевидец, случайно попавший туда. В день суда он проходил мимо штаба и очень удивился, увидев среди красногвардейцев своего бывшего товарища по школе. Он спросил:

– Как ты попал сюда?

– Из-за хлеба, – отвечал тот, -да и не рад, теперь вот расстреливать людей заставляют. Сегодня Меньшикова поведем. Хочешь послушать суд?

Они пошли и сели. Вызвали моего мужа. Он был спокоен. Комиссар Губа прочитал ему приговор к смерти через расстрел.

Муж вздрогнул и побледнел. Его спросили:

– Что вы имеете сказать?

Муж не проронил ни звука, и после нескольких минут глубокого молчания его повели на расстрел.

Очевидцы мне также рассказывали, что русские солдаты не согласились расстреливать мужа и отказались. Тогда были посланы инородцы и дети – сыновья комиссара Губы. Одному 15, а другому 13 лет.

Вот что мы пережили, вот какое страшное горе обрушилось на нас и так внезапно, так неожиданно. Пришли, схватили, увели, замучили и убили. Казнили за неподчинение Советской власти, ни в чем, однако, не проявленное и ничем не доказанное.

Но судьями были: Якобсон, Давидсон, Гильфонт и Губа...

Несчастная наша Родина.

М. В. МЕНЬШИКОВА "Слово", 1992, №7

Со статьями М. О. Меньшикова Вы можете ознакомиться здесь

rus-sky.com/history/


Следующaя глaвa
Перейти к СОДЕРЖАНИЮ